К вечеру я отодвинул искромсанную рукопись, и тяжелое раздумье овладело мной: неужели я заболел истиной, неужели эта страшная и сты́дная morbus veritatis [26], осложнящаяся или в мученичество, или в безумие, пробралась и в мой мозг?
— Сигизмунд Кржижановский, Тринадцатая категория рассудка
К вечеру я отодвинул искромсанную рукопись, и тяжелое раздумье овладело мной: неужели я заболел истиной, неужели эта страшная и сты́дная morbus veritatis,[17] осложнящаяся или в мученичество, или в безумие, пробралась и в мой мозг?
— Сигизмунд Кржижановский, Возвращение Мюнхгаузена
К вечеру я отодвинул искромсанную рукопись, и тяжелое раздумье овладело мной: неужели я заболел истиной, неужели эта страшная и сты́дная morbus veritatis [26], осложнящаяся или в мученичество, или в безумие, пробралась и в мой мозг?
— Сигизмунд Кржижановский, Тринадцатая категория рассудка
И выгнать из головы эту мысль помогло не соображение о том, что она сты́дная и трусливая, а внезапно полоснувшее память воспоминание о четырех трупах, снятых ими час назад с виселицы в этой самой деревне Мачехе.
— Константин Симонов, Живые и мертвые